И еще слезы, когда уезжал с Ленинградского – на Север, что-то строить. В поселок – и названия-то не выговоришь, нерусское какое-то. И его обещание писать, писать часто.
Но письмо Вера получила только одно: с извинениями и просьбами не беспокоиться и не беспокоить.
Именно тогда Шура не спускала с сестры глаз круглыми сутками, перепрятала в доме все ножи и веревки.
А весной сорок седьмого, как раз в канун Дня Победы, он и появился третьим жильцом в комнате сестер Коробковых: Владимир Коробков, Володя-младший, сын Веры.
...Уже потом, много лет спустя, после трагического события в квартире Александры Васильевны, Веры Васильевны и Владимира Коробковых, сестры не без горячности вспоминали детство своего любимца, его рано проявившиеся таланты, положительные свойства души, благородные устремления.
Вообще-то матерей, сомневающихся в гениальности своих отпрысков, не существует в природе. Это научный факт, поэтому убежденность Веры Коробковой в абсолютной непогрешимости ее ненаглядного Володи вполне объяснима. Не вызывает особенного удивления и привязанность к нему любящей тети Шуры. Но вот любовь, которую питали уже к двухмесячному Владимиру Коробкову поголовно все его коммунальные соседи, действительно вызывает почтение.
Дело в том, что более спокойного ребенка, кажется, свет не видывал никогда. Казалось, что незлобивость, рассудительность и даже житейская мудрость являются его врожденными качествами. Он никогда никому не досаждал криком. Даже лежа в колыбели, он умудрялся сообщать матери и тетке о своих нехитрых младенческих потребностях деликатно, спокойно, без лишних эмоций и театральных эффектов.
Уже в шестилетнем возрасте, хорошо понимая трудности своей небольшой семьи, он помогал маме и тете Шуре по дому. Невысокий мальчик в коротких, американского производства штанишках (помощь недавних союзников) вызывал стойкое раздражение у ребят постарше, местной послевоенной шпаны. Несколько раз его колотили – он никогда не жаловался. Не реагировал на обидные прозвища. Его начали считать трусом. В один прекрасный день он безоговорочно опроверг эти домыслы, получил уважение сверстников и столь ценимый им покой. И при этом умудрился никого не задеть, никого не обидеть или унизить ни словом, ни делом.
Было так. Однорукий дворник Игульдинов, ветеран войны и гроза всех арбатских хулиганов в возрасте от пяти до пятнадцати лет, отчаявшись уберечь свою каморку под лестницей одного из домов (не от воровства – от осквернения, в частности – нелицеприятными для него надписями на двери), завел себе здоровенного волкодава. Шарик, несмотря на свою мирную кличку, стал для арбатской шпаны серьезным, более того, непобедимым противником. Претензии об укусах и порванных штанах Игульдинов не принимал. Укусы были болезненны, а за штаны доставалось от матерей. Зрел бунт. Грандиозный по силе эмоционального воздействия новый текст, который должен был появиться на двери ненавистного дворника, шлифовался в умах подрастающего поколения неделями. Но двери были неприступны. Дураков, отважившихся теперь подойти к ним с куском мела в руках, не находилось.
И тут появился маленький Вова Коробков и предложил свои услуги в качестве диверсанта. Его подняли на смех. Он спокойно настаивал. Без труда (а ведь еще в школу не ходил!) и без ошибок воспроизвел красочный текст будущей надписи огрызком карандаша на вырванном из чьего-то учебника по арифметике листе бумаги. Взял в руки мел и скрылся в нужном подъезде.
Не было его минут десять, все это время во дворе слышалось хрипение неугомонного Шарика.
Следствием всей истории стало то, что между молодежью и дворником уже в тот же день состоялась конструктивная беседа, после которой были разграничены сферы влияния обеих сторон, их права и обязанности. Несогласия были. Но беззаветное мужество маленького парламентера признавали все. Безоговорочно.
Надпись, сделанная им кривыми буквами на нужной двери, гласила: «Дядя Ислам, пожалуйста не выпускайте Шарика одного, его все бояться. Вова Коро». Окончания своей фамилии Коробков дописать не сумел – Шарик все-таки здорово его покусал, пришлось даже отвезти мальчика в больницу. Против наказания жестокого дворника и злой собаки Владимир Коробков выступил лично. Еще лежа на больничной койке.
На следующий же день после происшествия весь центр столицы знал, что тому, кто чем-нибудь обидит шестилетнего Коробкова, придется иметь дело со всеми хулиганами Арбата и прилегающих переулков.
Поступив в школу, Володя не выдвигался на первое место среди одноклассников – он просто занял его с самого начала и не уступал никому до последнего танца на выпускном вечере. Поразительные способности к иностранным языкам и точным наукам одновременно снискали для него любовь учителей, граничащую с обожанием. Полнейшее (по крайней мере внешнее) равнодушие к этой любви со стороны самого Коробкова принесло ему справедливое уважение товарищей. Спокойная, твердая, но не показная уверенность в том, что он – молодой гражданин самой лучшей на свете страны, сулила Владимиру быстрое продвижение по комсомольской, а там (как знать!) и по партийной линии. Но давняя детская мечта и недюжинная целеустремленность не позволили Коробкову пойти по этой завидной дороге.
После школы он поступил в военное училище. Точнее, в военно-инженерное.
Дальнейшую судьбу Владимира Коробкова по рассказам его тетки и матери проследить достаточно сложно.
Училище он закончил. И закончил, судя по всему, блестяще. Был направлен для прохождения дальнейшей службы в одну из лучших воинских частей. Уже разбираясь по рассказам и письмам сына и племянника в общем традиционном ходе карьеры военного, Александра Васильевна и Вера Васильевна Коробковы с нетерпением ожидали приезда своего любимца в Москву надолго: для обучения в Академии.
Но назначения в Академию не последовало. Последовал почему-то перевод в другую часть – не такую заметную. Потом – еще одно перемещение. И еще.
Шли месяцы, годы. Владимир приезжал навестить родных все реже, объясняя долгие отсутствия напряженной работой над очередным инженерным проектом и частыми командировками. На робкие намеки матери, что ему давно пора бы обзавестись семьей, только как-то невесело улыбался.
В конце семидесятых состоялась его первая длительная заграничная командировка. Потом эти командировки стали повторяться – год за годом.
Менялись времена, старели сестры Коробковы. В их квартире на Арбате все чаще слышались разговоры вдруг осмелевших соседей о политике. Старухи не обращали на эти разговоры особенного внимания. Если уж говорить правду, их больше интересовала экономика: недостаток тех или иных товаров в магазинах, дороговизна, позже – основательно забытая уже карточная система распределения продуктов.
Потом началась эпопея с расселением их коммунальной квартиры. Уехала куда-то на окраину, в новостройку, одна семья, потом другая. Третья. Покорно ждали своей судьбы и баба Шура с бабой Верой. Они уже оставались в пустой квартире одни.
Но неожиданно какая-то неизвестно откуда явившаяся высокая комиссия сообщила женщинам, что, «принимая во внимание» и «несмотря на то, что» и «согласно статье №» и еще «статьям №»... (длинная была бумага, всего сестры Коробковы не запомнили), им положены определенные льготы. А проще говоря, никуда съезжать им не придется, а придется подумать, где бы найти столько мебели, чтобы обставить всю освободившуюся жилплощадь, так как она, эта жилплощадь, теперь поступает в их распоряжение.
Шесть комнат! Да куда им столько? Но спорить не стали. Дают – бери. И стали жить. Правда, из своей привычной уже за много лет комнатушки не выбрались. Зачем? Давно спят на соседних кроватях. А как же по раздельности-то? А если одной среди ночи плохо станет, кто поможет? Нет уж – старого пса новым штукам не выучишь.
Только радовались, заранее радовались они тому, как приятно удивится Володя, когда наконец-то приедет домой не на несколько дней – навсегда. А может (вслух об этом не говорили, чтобы не сглазить), и соберется наконец семьей обзавестись, простору теперь хватит и для невестки, и для внучат. Ведь он, Володя, не старый еще человек, совсем не старый. Все еще может случиться.